Борис Слуцкий в пяти стихах
572
просмотров
7 мая исполняется 102 года со дня рождения поэта Бориса Слуцкого. На примере пяти стихотворений объясняем, почему поэзия Слуцкого заслуживает куда больше внимания, чем получает сегодня.

1. Мои товарищи (1965)

Сгорели в танках мои товарищи —
До пепла, до золы, дотла.
Трава, полмира покрывающая,
Из них, конечно, произросла.
Мои товарищи на минах
                                               подорвались,
                                                                      взлетели ввысь,
И много звезд, далеких, мирных,
Из них,
              моих друзей,
                                      зажглись.
Они сияют, словно праздники,
Показывают их в кино,
И однокурсники и одноклассники
Стихами стали уже давно.

Борис Слуцкий. Венгрия, 1945 год

Борис Абрамович Слуцкий (1919–1986) родился в городе Славянске и вырос в Харькове, в те годы столице Советской Украины. В середине 1930-х он познакомился с Михаилом Кульчиц­ким, ставшим его близким другом и постоянным поэтическим собеседником. Осенью 1937 года Слуцкий перебирается в Москву и становится студентом Московского юриди­ческого института. Это было время разгара Большого террора. В поздних воспоминаниях он писал: «Многие преподаватели — целыми кафедрами — и многие студенты — исчезали». Несмотря на специфи­ческую атмосферу, при институте существовал литера­турный кружок, которым руководил Осип Брик, ближайший сподвижник Маяковского и один из отцов советского авангарда.

Через два года в Москву перебирается Кульчицкий: друзья вместе решают поступать в Литературный институт — на семинар Ильи Сельвинского, бывшего вождя конструкти­вистского движения, резко оппозиционного Брику и Маяковскому. В те же годы Слуцкий посещает литературный кружок при Московском институте философии, литературы и истории (ИФЛИ) — наиболее прогрессивном гуманитарном институте тогдашней Москвы. ИФЛИ был создан в 1931 году на базе Московского университета и просуществовал всего десять лет. Там учились ровесники Слуцкого Павел Коган и Давид Самойлов, лидеры фронтового поэтического поколения, на старшем курсе — Павел Улитин, один из самых радикальных реформаторов русской прозы.

Эта предыстория не только показывает, что Слуцкий находился в эпицентре поэтической жизни конца 1930-х, но и позволяет лучше понять его поэзию. Свою довоенную биографию он воспринимает как часть коллективного мифа, связь с которым была навсегда разорвана войной. Многие поэты молодой литературной Москвы погибают в первые годы войны: звезда ИФЛИ Павел Коган, талантливый поэт Николай Майоров, учившийся на параллельном семинаре в Литера­турном институте и дружив­ший с Кульчицким; наконец, сам Кульчицкий.

Слуцкий прошел всю войну — сначала рядовым, потом политработником, был тяжело ранен, перенес несколько операций и смог вернуться к система­тиче­ским занятиям литературой только в 1948 году. О его военном опыте свиде­тельствуют докумен­тальные «Записки о войне», закон­ченные в 1946-м и распростра­нявшиеся в самиздате (ими восхи­щался Илья Эренбург, близкий собеседник Слуцкого в 1950–60-е годы). Это предельно сжатая, «деловая» проза, где подробно фиксируются все обстоятельства войны. В ней можно найти сюжеты многих позднейших стихов.

Слуцкий тяжело переживал гибель друзей — и в первую очередь Кульчицкого, считая его подлинным преемником революционного авангарда 1920-х и даже более талантливым поэтом, чем он сам. По Слуцкому, лучшие молодые поэты 1930-х погибли на войне, но остав­шимся в живых необходимо воплотить в жизнь то, что не успели ушедшие. За этой идеей скрывается центральная для поэта тема — соотношение индивидуального и коллективного, нерешае­мый конфликт, при котором выживание всего общества может быть обеспечено жертвой немногих, но лучших его представителей.

2. Советская старина (1970-е)

Советская старина. Беспризорники. Общество «Друг детей».
Общество эсперантистов. Всякие прочие общества.
Затеиванье затейников и затейливейших затей.
Все мчится и все клубится. И ничего не топчется.

Античность нашей истории. Осоавиахим.
Пожар мировой революции,
Горящий в отсвете алом.
Все это, возможно, было скудным или сухим.
Все это, несомненно, было тогда небывалым.

Мы были опытным полем. Мы росли как могли.
Старались. Не подводили Мичуриных социальных.
А те, кто не собирались высовываться из земли,
Те шли по линии органов, особых и специальных.

Все это Древней Греции уже гораздо древней
И в духе Древнего Рима векам подает примеры.
Античность нашей истории! А я — пионером в ней.
Мы все были пионеры.

Борис Слуцкий с одноклассниками Дмитрием Васильевым (слева) и Петром Гореликом (справа) в год окончания школы. 1937 год

Характерная особенность манеры Слуцкого — повторение близких по смыслу фраз, обилие тавтологий и повторов. За счет этого приема ситуация, изобра­жаемая в стихотво­рении, ясная и даже тривиальная на первый взгляд, посте­пенно становится все менее однозначной и понятной. Если утопический марксизм учил наступлению бесклассового общества в будущем, то Слуцкий переворачивает эту картину: утопия уже состоялась в прошлом, в 1920-е годы, во время юности поэта, но этот момент был упущен. «Пожар мировой рево­люции», который должен был разгореться в будущем, остался в прошлом — все это уже было в 1920-е годы и больше никогда не повторится. Финальная строка — «Мы все были пионеры» — описывает судьбу всего поколения: оно было частью утопического мира, но репрессии и война закрыли к нему дорогу.

В стихотворении Эдуарда Багрицкого, одного из самых знаменитых советских поэтов рубежа 1920–30-х, близкого к литературной группе конструктивистов, есть такие строки: «Нас водила молодость в сабельный поход, / Нас бросала молодость на кронштадтский лед». «Мы» Слуцкого генетически связано с «мы» Багрицкого: оно обозначает активных участников послереволюционного времени — тех, кто был захвачен вихрем советской истории. Но у Слуцкого история для этих «мы» в каком-то смысле уже закончена, а все их утопические ожидания теперь относятся не к будущему, пусть сколь угодно далекому, а к прошлому, которое предстает нереальным и почти мифическим.

3. Баллада о догматике (1960-е)

— Немецкий пролетарий не должон! —
Майор Петров, немецким войском битый,
Ошеломлен, сбит с толку, поражен
Неправильным развитием событий.

Гоним вдоль родины, как желтый лист,
Гоним вдоль осени, под пулеметным свистом
Майор кричал, что рурский металлист
Не враг, а друг уральским металлистам.

Но рурский пролетарий сало жрал,
А также яйки, млеко, масло,
И что-то в нем, по-видимому, погасло,
Он знать не знал про классы и Урал.

— По Ленину не так идти должно! —
Но войско перед немцем отходило,
Раскручивалось страшное кино,
По Ленину пока не выходило.

По Ленину, по всем его томам,
По тридцати томам его собрания.
Хоть Ленин — ум и всем пример умам
И разобрался в том, что было ранее.

Когда же изменились времена
И мы — наперли весело и споро,
Майор Петров решил: теперь война
Пойдет по Ленину и по майору.

Все это было в марте, и снежок
Выдерживал свободно полоз санный.
Майор Петров, словно Иван Сусанин,
Свершил диалектический прыжок.

Он на санях сам-друг легко догнал
Колонну отступающих баварцев.
Он думал объяснить им, дать сигнал,
Он думал их уговорить сдаваться.

Язык противника не знал совсем
Майор Петров, хоть много раз пытался.
Но слово «класс» — оно понятно всем,
И слово «Маркс», и слово «пролетарий».

Когда с него снимали сапоги,
Не спрашивая соцпроисхождения,
Когда без спешки и без снисхождения
Ему прикладом вышибли мозги,

В сознании угаснувшем его,
Несчастного догматика Петрова,
Не отразилось ровно ничего.
И если бы воскрес он — начал снова.

Борис Слуцкий в кругу друзей. 1948 год

Многие стихотворения Слуцкого изображают сцены военных действий, но почти всегда в центре внимания оказывается не война как таковая, а парадоксальность человеческого поведения в экстремальных ситуациях. В такие моменты происходит своего рода рассогласо­вание индивидуального и коллектив­ного: логика войны как коллективного дела, являющегося частью большой истории, никогда полностью не совпадает с логикой ее отдельных участников. Такое несовпадение имеет трагическую природу: даже если отдельный человек понимает, как работает история, это понимание не помо­гает ему выжить в действительно критической ситуации. Обыграть историю невозможно.

И все же именно это пытается сделать герой «Баллады о догматике» майор Петров — скорее всего, не реальный человек, а некий обобщенный образ, в котором угадываются черты майора Слуцкого. Петров, убежденный марксист, испытывает своего рода классовое прозрение и решает буквально воплотить в жизнь принципы диалектической логики: пролетарии разных стран должны объединиться, чтобы отстаивать интересы своего класса. Но реаль­ность войны идет вразрез со старым лозунгом из манифеста Коммунисти­ческой партии, и попытка вмешаться в ход истории ни на что не влияет. Смерть одного человека, сколь бы трагичной и несправедливой она ни была, не в силах изменить общего направления истории.

Эта тема возникает и в других стихах Слуцкого. Так, в одном из стихотво­рений, написанных на смерть Кульчицкого, близкий друг поэта становится жертвой безличных и разрушительных сил истории, которые выполняют свою работу по переустройству мира, не обращая внимания на отдельных людей:

Я не жалею, что его убили.
Жалею, что его убили рано.

Не в третьей мировой,

                               а во второй.

Рожденный пасть

                         на скалы океана,

Он занесен континентальной пылью
И хмуро спит

                    в своей глуши степной.

4. * * *

Теперь Освенцим часто снится мне:
Дорога между станцией и лагерем.
Иду, бреду с толпою бедным Лазарем,
А чемодан колотит по спине.

Наверно, что-то я подозревал
И взял удобный, легкий чемоданчик.
Я шел с толпою налегке, как дачник.
Шел и окрестности обозревал.

А люди чемоданы и узлы
Несли с собой,
                            и кофры, и баулы,
Высокие, как горные аулы.
Им были те баулы тяжелы.

Дорога через сон куда длинней,
Чем наяву, и тягостней и длительней.
Как будто не идешь — плывешь по ней,
И каждый взмах все тише и медлительней.

Иду как все: спеша и не спеша,
И не стучит застынувшее сердце.
Давным-давно замерзшая душа
На том шоссе не сможет отогреться.

Нехитрая промышленность дымит
Навстречу нам
                           поганым сладким дымом
И медленным полетом
                                           лебединым
Остатки душ поганый дым томит.

Борис Слуцкий за работой. 1963 год

Среди стихов Слуцкого многие затрагивают тему холокоста. Сам поэт, если бы не учился в Москве, вполне мог оказаться его жертвой: на тех территориях, где проходило его детство, холокост развернулся в полную силу. Большинство этих стихов не были опубликованы в советское время — оставшееся в черновиках наследие Слуцкого в десятки раз превосходит объемы изданных при его жизни книг. Но это стихотворение все же появилось в книге «Современные истории» 1969 года, спустя почти четверть века после окончания войны, когда фронто­вая тема во многом уже перестала быть новой для советской литературы.

Здесь перед читателем разворачи­вается картина, знакомая по фильмам и лите­ратуре об Освенциме: колонна обреченных на смерть людей медленно дви­жется от железно­дорожной станции к воротам лагеря. Но Слуцкий не был в Освенциме, и логика этого текста — это не логика воспоминаний, а логика сновидения: конкретный лагерь уничтожения становится обобщенным местом, одним из многих возможных.

Именно логика сна приводит к странному удвоению взгляда поэта: он одно­временно идет по дороге в лагерь (все стихотворение написано от первого лица) и смотрит на происходящее со стороны. Двойственность заметна и в грамматических формах: неясно, чьи же души «поганый дым томит» — тех, кто уже сгорел в печах лагеря смерти, или тех, кто только движется к освен­цим­ским воротам: вся временнáя перспектива словно бы смещена. Эту сцену пронизывает ощущение бесконечно длящегося времени: дорога в лагерь бесконечна, разрешение ситуации, пусть даже трагическое, все откладывается, так что стихотворение приводит к парадоксальному выводу — холокост еще не кончился, он продолжается здесь и сейчас.

Идея об истории как непрерывном спиралевидном движении, где различные социальные противоречия лишь на первый взгляд исчезают, а на самом деле продолжают влиять на современность, доводится здесь до предела. Обратная сторона такого понимания истории — обреченность на вечное повторение, на невозможность достигнуть подлинного революционного прорыва. Это история с точки зрения меланхолика — того, кто погружен в постоянную тоску об утраченном объекте.

5. Прозаики (1962)

Артему Веселому,
Исааку Бабелю,
Ивану Катаеву,
Александру Лебеденко

Когда русская проза пошла в лагеря —
В землекопы,
А кто половчей — в лекаря,
В дровосеки, а кто потолковей — в актеры,
В парикмахеры
Или в шоферы, —
Вы немедля забыли свое ремесло:
Прозой разве утешишься в горе?
Словно утлые щепки,
Вас влекло и несло,
Вас качало поэзии море.

По утрам, до поверки, смирны и тихи,
Вы на нарах слагали стихи.
От бескормиц, как палки, тощи и сухи,
Вы на марше творили стихи.
Из любой чепухи
Вы лепили стихи.

Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал
Рифму к рифме и строчку к строке.
То начальство стихом до костей пробирал,
То стремился излиться в тоске.

Ямб рождался из мерного боя лопат,
Словно уголь он в шахтах копался,
Точно так же на фронте из шага солдат
Он рождался и в строфы слагался.

А хорей вам за пайку заказывал вор,
Чтобы песня была потягучей,
Чтобы длинной была, как ночной разговор,
Как Печора и Лена — текучей.

А поэты вам в этом помочь не могли,
Потому что поэты до шахт не дошли.

Борис Слуцкий. 1971 год

Стихи о литературе обычно не слишком популярны: считается, что они адресованы узкому кругу. Слуцкий такие стихи воспринимал совсем иначе — как примеры из недавней истории, которые позволяют понять масштабные события ХХ века. Он писал о своих учителях (несколько стихотворений о Сельвинском), о старших поэтах (Ксении Некрасовой, Александре Твардов­ском, Николае Заболоцком), друзьях по поэтическому поколению (Михаиле Кульчицком), воспринимая их как неотъемлемую часть того «мы», о котором повествует каждое его стихотворение.

Это стихотворение — своеобразная эпитафия модернистской прозе 1920-х годов. Многие писатели, с именами которых была связана эта литература, не пережили 1937 год. И не только те четверо, о которых здесь говорится, — можно вспомнить писателя Бориса Пильняка, подлинную звезду советской прозы, поэтов Осипа Мандельштама и Николая Заболоцкого, прозаика и поэта Варлама Шаламова и многих других. Из всех писателей, перечисленных в стихотворении, живым из лагеря вернулся лишь Александр Лебеденко: именно он первым рассказал Слуцкому о лагерной жизни.

У Слуцкого есть короткий мемуарный текст «Как я описывал имущество у Бабеля». В 1938 году, за несколько месяцев до ареста писателя, Слуцкий, тогда студент второго курса Московского юридического института, проходил практику. Однажды его отправили в помощь судебному приставу, описывав­шему имущество Бабеля. Пристав объяснял, что тот «выдает себя за писателя. Заключил договоры со всеми киностудиями, а сценариев не пишет». В диалек­тическом мире Слуцкого следующее поколение утверждает себя посредством отрицания предыдущего, но сохраняет при этом память о всех прошлых исто­рических коллизиях. Этот небольшой эпизод — пример того, как диалектика вторгается в повседневную жизнь.

О последних месяцах жизни писателей и поэтов, не вернувшихся из лагерей, мы обычно знаем немного, но опыт тех, кто оттуда вернулся, мог бы подтвер­дить сюжет стихотворения. Стихи в лагере писали Варлам Шаламов, Юрий Домбровский, Александр Солженицын и многие другие. В отличие от прозы, стихи можно было запомнить.

Ваша реакция?


Мы думаем Вам понравится